Зерна немое прорастанье
ВЛАДИСЛАВ ХОДАСЕВИЧ
СТИХОТВОРЕНИЯ ЧИТАЕТ
СЕРГЕЙ ЯКОВЛЕВ
Ручей 1916
Газетчик 1919
Рыбак. 1919
Со слабых век сгоняя смутный сон... 1914
На ходу. 1916
Ищи меня. 1918
Путем зерна. 1917
2-го ноября. 1918
Без слов. 1918
Стансы («Уж волосы седые на висках...»), 1918
Искушение. 1921
Когда б я долго жил на свете... 1921
Из окна. 1921
Ни розового сада... 1921
Стансы («Бывало, думал: ради мига...»).1922
Ласточки. 1921
Перешагни, перескочи... 1922
Бельское устье. 1921
Сторона 2 — 26.27
Горит звезда, дрожит эфир... 1921
Играю в карты, пью вино... 1922
Вечер. 1922
Ни жить, ни петь почти не стоит... 1922
Баллада. 1921
У моря. 1922—1923
An Mariechen (Машеньке). 1923
Нет, не найду сегодня пищи я... 1923
Всё каменное. В каменный пропет... 1923
Из дневника. 1925
С берлинской улицы... 1923
Перед зеркалом. 1924
Окна во двор. 1924
Заезды. 1925
Не матерью, но тульскою крестьянкой... 1922
Составитель и режиссер А. Николаев
Звукорежиссер О. Гурова.
Редактор Т. Тарновская
На лицевой стороне конверта: портрет поэта работы
В. Ходасевич. На оборотной стороне конверта: портрет поэта работы Ю. Анненкова.
Художник В. Иванов
СТУПИВШИЙ НА ОРФЕЕВ ПУТЬ
Когда в 1917 Году вышло итоговое «Собрание стихов» Владислава Ходасевича, с интервалом в один день в берлинской газете «Руль» и в парижском «Возрождении» появились две рецензии на эту книгу. Первая принадлежала двадцативосьмилетнему поэту, автору нескольких незамеченных книг, и начинающему романисту В. Сирину — будущему всемирно известному писателю Владимиру Набокову. Вторая была подписана именем «Антон Крайний», что, как знали все причастные к литературе, было псевдонимом Зинаиды Гиппиус. Трудно представить себе две более противоположные статьи. Сирин писал о чистом мастере, о «восхитительной прелести искусства», Антон Крайний, наоборот, прежде всего ценил душу поэта и его мировоззрение, о чем Сирин не мог говорить без иронических кавычек. Но оба автора оказались едины в том, что стихи Ходасевича — симптом и символ современности, что без них духовная жизнь времени будет беднее и примитивнее, чем на самом деле. Советская критика об этой книге вряд ли и знала, «белоэмигрант» Ходасевич ее не интересовал. Но на настоящую поэзию России, вне зависимости от того, где она существовала, Ходасевич продолжал и продолжает оказывать воздействие поверх всех барьеров. Его имя можно было убрать со страниц печати, но переписанные от руки и перепечатанные стихи кочевали из рук в руки, оседая в сотнях домашних собраний. И ныне, когда с наших глаз спадают столь долго навешивавшиеся пелены, стихи Ходасевича оказались в числе тех, что вернулись первыми. — так сильна была необходимость в их присутствии.
Владислав Фепицнанович Ходасевич родился в 1886 году и был последним, шестым ребенком в семье неудачливого художника и удачливого «купца» — фотографа и торговца фотопринадлежностями. С детства болезненный, он рано погрузился в мир искусства; был балетоманом, театралом, писал стихи и пьесы... Родители, и особенно мать, были опечалены его равнодушием к родной польской и католической культуры, он берег русский язык любовней и ревнивей многих и многих. С пластинки до вас донесутся легко узнаваемые интонации и ритмы золотого века русской поэзии – века Пушкина. Но путь к этим интонациям и ритмам в начале двадцатого века не мог пройти мимо того, что открывалось русской поэзией того времени. Еще гимназистом Ходасевич зачитывался стихами тогдашних кумиров Брюсова и Бальмонта. В семнадцать лет, осознав, что отныне — «стихи навсегда», он бросился в литературную жизнь с пылом и пристрастием неофита. Много печатаясь для денег в самым разных и порой весьма низкопробных газетах, он, пусть и не столь часто, время от времени все же пробивается в издания московских символистов — «Весы», «Золотое руно». «Перевал», альманахи «Гриф». Его первую книгу «Молодость» (1908) заметили Брюсов и Анненский, хотя, на наш теперешний взгляд, в ней слишком утрированы и чувства, и способы их выражения, что безошибочно указывает на вторичность поэзии. Учась говорить, Ходасевич пока что более всего подражает, осваивает тот язык, который его старшими современниками — Блоком, Белым, Брюсовым, Сологубом — уже доведен до совершенство.
Уходя из молодости, поэт впервые пробует обратиться к миру гармонии и совершенства — и миру поэзии первой половины XIX века. Вторую книгу его, названную нарочито простодушно «Счастливый домик» (1914), многие хвалили за возвращение к поэтике пушкинской поры, за традиционность формы, уравновешенность слов и чувств. Однако осталось вовсе незамеченным, что под покровом гармонии в этих стихах все время живёт воспоминание об Орфее — певце, зачаровывавшем диких зверей и двигавшем скалы, прошедшем через подземное царство и вернувшемся обратно преображенным. Трагическое мирочувствование. выплескивавшееся в «Молодости» на поверхность в «Светлом домике» оказывалось запрятанным под гармонические переливы тихих звуков, но все же слышимым. Под маской довольного малым поэта скрывался пророк, которого обожгло и закалило подземное пламя страстей. Какое-то время этому пророку удавалось прятать свое лицо, но постепенно оно станови¬лось явным для каждого, желающего видеть. «Собрание стихов» Ходасевича составили три цикла — «Путем зерна» (1920), «Тяжелая лира» (1922) и «Европейская ночь» (1927). Именно здесь сосредоточены все стихотворения, вошедшие в эту пластинку. Что же заключено в сердцевине творчества Ходасевича, почему эта небольшая книга так долго привлекает внимание читателей и критиков! Прежде всего, дело в совершенно особом звуке новых стихов Ходасевича. В нем явственно слышатся отголоски классической поэзии, но вместе с тем все больше и больше доносится голос современности, раздирающей душу не только кровавыми событиями, но и оглушительной какофонией всего бытия, из которого так трудно вычленить согласный хор божественного предначертания.
Весенний лепет не разнежит
Сурово стиснутых стихов.
Я полюбил железный скрежет
Какофонических миров.
Начинающееся этой строфой стихотворение заканчивается картиной сна, в котором человеческое существование прерывается так же просто и безобразно, «как грязь, разбрызганная шиной по чуждым сферам бытия». Потому в стихи врываются лязг электрической пилы, вой граммофона, непристойная шансонетка — или же отчаянное молчание; «и о чем говорить, мой друг!» Человек оказывается разъят, распотрошен, выброшен из «счастливого домика» в бесконечное и безжалостное пространство, отчужден от всего того, что ему было мило и дорого, теряется в подступающей ночи.
А как же поэт! Ведь ему — Орфею — невозможно петь, будучи разбрызганным грязью по миру. И Ходасевич завершает свою по¬следнюю стихотворную книгу таким четверостишием:
Не легкий труд, о Боже правый.
Всю жизнь воссоздавать мечтой
Твой мир, горящий звездной славой
И первозданною красой.
Этот нелегкий труд Ходасевич берет на себя. Из последних человеческих сил он стремится воссоединить распадающееся, гармонизировать какофонию, создать на месте черных провалов бытия нечто, могущее дать и самому поэту и его читателю силы посмотреть на этот мир новыми глазами, не глазами человека, ко всему уже привыкшего и потому безразличного, а глазами иной, высшей правды, правды поэта-пророка.
Оттого стихи Ходасевича так внешне однообразны, так тяготеют к классическому четырехстопному ямбу и почти совсем лишёны технических поисков, вот почему он так часто вспоминает пушкинские и тютчевские обороты речи, ритмику Баратынского и Вяземского. И не случайно его стихотворения насыщены потаенными цитатами из самых разных поэтов-предшественников от Жуковского и Пушкина до Фофанова и Блока: они становятся для него средством воссоздания хотя бы малой и неустойчивой, но все же хоть какой-то точки опоры. Поэту очень легко бывает закрыть глаза и не видеть, что мир стоит на краю бездны. Гораздо труднее осознать это и передеть свое знание другим. Ходасевич пошел по второму пути, что и делает его твор¬чество для нас бесценным. Стоит, наверное, отметить еще и то, что наиболее остро кризисное состояние мира было им осознано в годы эмиграции. Да, многого в советской действительности двадцатых-тридцатых годов Ходасевич не понимал и не мог принять. Вряд ли его поэзия вообще смогла бы существовать в России уже со второй половины двадцатых годов. Но и в эмиграции, не испытывая цензурного давления, Ходасевич писал все меньше и меньше, а после 1927 года вообще напечатал всего 9 стихотворений. Можно объяснять это тяжелой денежной ситуацией, необходимостью регулярной газетной работы, не оставлявшей сил для творчества, но все же, думается, более верным будет другое объяснение: Ходасевич утратил возможность творчески противосто¬ять окружающей повседневности, воссоздавать мечтой тот идеальный Божий мир, без которого для него поэзия существовать не могла.
После 1927 года он прожил еще двенадцать лет, регулярно печатал статьи и воспоминания, написал замечательную биографию Державина, недавно переизданную в СССР, пытался писать биографию Пушкина, был немногими нежно любим и многими горячо ненавидим Незадолго до смерти, в 1937 — 1938 годах он на миг вернулся в поэзию и в последних дошедших до нас стихах восславил тот четырех¬стопный ямб, который связал воедино двухсотлетнюю русскую поэзию
С высот надзвездной Музикин
К нам ангелами занесен.
Он крепче всех твердынь России.
Славнее всех со знамен.
В этих строках звучит осознанная гордость тем, что ему, почти лишенному читателей, задыхающемся в чуждом мире, пронизанному всеми ядами столь убийственной эпохи, все же было дано счастье стать частью великой русской поэзии, живущей вне времен и преград.
Н.А. Богомолов
Ш